Не все чудовища — чудовища. И не все люди — люди.
Это был старый, рыжий от ржавчины автобус «ПАЗ», который местные в автопарке называли «пеналом» за его тесноту и склонность дребезжать на каждой кочке так, будто все его внутренности вот-вот останутся лежать на асфальте. Утром, когда команда по дзюдо из районной спортивной школы грузилась в этот автобус, моросил мелкий, противный дождь, и капли барабанили по крыше, создавая ощущение, что ты находишься внутри огромного натянутого барабана, по которому кто-то равнодушно и устало стучит пальцами. Родители махали руками из-под козырька остановки, лица у них были тревожные и одновременно гордые. Всё-таки дети ехали на областные соревнования, не каждый день такое случается в городе, где главным развлечением оставался рынок по выходным и закрытый на ремонт Дом культуры.
Сергей, которого все звали просто Серый, хотя ему было уже под пятьдесят, сидел на переднем сиденье, откинувшись на обшарпанную обшивку и прикрыв глаза. От него слегка пахло перегаром: старым, едким, уже успевшим выветриться и смешаться с запахом сырой куртки, но всё же достаточно явственным, чтобы водитель, пожилой уставший татарин по имени Равиль, неодобрительно косился в его сторону, но молчал, потому что кому охота связываться с тренером по дзюдо, пусть и пропащим. Тем более ехать вместе шесть часов, а дорога предстоит скользкая и опасная. Сергей не спал, он думал о том, что опять вчера не сдержался, опять залип в этом проклятом гараже с мужиками, и сегодня утром Наталья, мать одного из пацанов, посмотрела на него таким взглядом, будто на пустое место, будто он уже не тренер, а так, приложение к автобусу, балласт, который везут просто потому, что по документам положено.
Автобус тарахтел и подпрыгивал на разбитой трассе, которая вела через лес, мимо заброшенных пионерлагерей с заколоченными окнами и вышки сотовой связи, которая то появлялась, то исчезала за холмами. В салоне пахло сырой одеждой, бензином и тем особым запахом детского волнения, когда двадцать пацанов от восьми до двенадцати лет галдят, перекрикивая друг друга, машут руками и обсуждают, кто сколько соперников положит на лопатки. Сергей иногда открывал глаза и лениво, без особого энтузиазма, рявкал на самых горластых, но его голос тонул в общем шуме, как камень тонет в болоте, и он снова закрывал глаза, проваливаясь в тягучую, липкую полудрёму, где вчерашний вкус водки всё ещё стоял во рту, а в груди сидело что-то тяжёлое, как мокрый кирпич, и где-то на самом дне всё-таки теплился крохотный уголёк: что он хотя бы этих пацанов вытащил на соревнования.
В этом автобусе, в этом ровном, убаюкивающем гуле мотора, было что-то такое, что всегда вытаскивало из него наружу то, что он годами глушил бутылкой и засыпал махрой. Дорога, особенно долгая и монотонная, действовала на него как наркоз, снимающий защитные корки, и тогда память включала свои старые плёнки. Он вспоминал, как двадцать лет назад точно так же трясся в каком-то армейском УАЗике по ухабам, но тогда он был другим: подтянутым, злым, уверенным в себе капитаном, командиром разведгруппы, за плечами которого были две горячие точки и десятки выходов в тыл противника, о которых нельзя было рассказывать даже жене.
Оксана. Она возникала в его памяти всегда неожиданно и всегда одинаково. С тем светлым, чуть насмешливым взглядом, которым она смотрела на него, когда он, молодой и глупый, ухаживал за ней в парке городского военного гарнизона. Она была учительницей младших классов, маленькой, хрупкой, с тонкими запястьями и удивительным терпением, которого хватало и на его сорванцов из взвода, и на него самого, вечно пропадающего на сборах и учениях. Они поженились через восемь месяцев после знакомства, а через год родился Пашка. Шумный, непоседливый мальчишка с отцовскими глазами и материнской улыбкой, ради которого Сергей готов был горы свернуть и, кажется, сворачивал, потому что служба шла в гору, командование его ценило, и жизнь, настоящая, большая, счастливая жизнь, только начиналась. Он помнил тот день до мельчайших подробностей, хотя пытался забыть его всеми доступными способами. Лето, конец августа, они возвращались от тёщи на его стареньком, но ухоженном «пежо». Пашка, которому только что исполнилось пять лет, сидел сзади в детском кресле и всё время просил включить ему какую-то дурацкую песенку про кузнечика, и Оксана, смеясь, тыкала в кнопки магнитолы, потому что поцарапанный диск заедал. Он вёл машину, смотрел на дорогу и краем глаза видел её профиль, её руку, поправляющую волосы, и думал о том, как ему повезло, как всё хорошо складывается, что через месяц ему обещали отпуск и они поедут на море, все вместе, впервые за три года.
Дальше была только вспышка, скрежет, крик и тот страшный, леденящий душу звук, с которым рвётся металл и человеческая плоть почти одновременно. Водитель грузовика, вылетевший на встречку, уснул за рулём, или его тормоза отказали, или всё вместе, какая теперь разница. Сергей, обученный реагировать мгновенно, успел только дёрнуть руль вправо, подставляясь под удар самому, лишь бы не в них. Он только успел заметить Оксану, замершую с открытым от ужаса ртом. Он выжил. Он, профессиональный солдат, обученный убивать и выживать в любых условиях, выжил в этой дурацкой, нелепой аварии на пустой трассе, а они — нет. Они ушли в ту же секунду, оставив ему на память только фотографии и обгоревшего плюшевого жирафа, которые он потом долго хранил в тумбочке, и это постоянное, глухое давление под рёбрами. Как будто кто-то каждый день вгонял туда тупой гвоздь и медленно поворачивал.
Из спецназа его комиссовали через полгода, но он и сам бы не остался. Какая теперь война, какие выходы в тылы, когда внутри всё выжжено дотла? Он пытался пить сначала культурно, по вечерам, чтобы уснуть, потом утром, чтобы проснуться. А потом уже и не просыпался вовсе, существуя в каком-то сером, вязком пространстве между забытьем и реальностью, где Оксана и Пашка иногда приходили к нему во сне, но всегда молча, всегда с укором. И он просыпался с криком, мокрый от пота, и первое, что делали руки — шарили под подушкой в поисках бутылки, лишь бы заглушить этот проклятый стук в висках. Он переехал в этот маленький, богом забытый городок, где его никто не знал, и устроился тренером в ДЮСШ только потому, что больше ничего не умел и никуда не годился. Родители быстро раскусили, что за птица этот новый тренер, и относились к нему соответственно, но дети, странное дело, к нему тянулись. Может, потому что он не сюсюкал с ними, не строил из себя доброго дяденьку, а требовал, орал, заставлял делать по сто раз одно и то же, пока не получится, и никогда не хвалил просто так, только за дело. Он вкладывал в этих пацанов всё, что осталось от его военных знаний, всю свою выучку, всю дисциплину, и иногда, глядя на то, как какой-нибудь замухрышка впервые делает бросок через бедро, он на долю секунды видел перед собой Пашку, такого же маленького, такого же смешного, и сердце на миг сжималось так, будто кто-то резко дёргал за старый шрам.
Автобус тряхнуло на очередной кочке, и Сергей открыл глаза, возвращаясь из этого страшного и сладкого плена в реальность, где пахло мокрыми куртками и бензином, где орали пацаны и где он, с похмельной мутью в голове и привычкой отводить глаза от зеркала каждое утро, вёз их на соревнования, потому что, кроме него, это было некому сделать. И где-то в самой глубине, под слоем этой многолетней кислятины и привычки ненавидеть собственное отражение, всё ещё теплилась та самая искра, то самое упрямство, которое когда-то делало его лучшим в разведроте, которое заставляло его подниматься после падений и идти дальше, даже когда идти уже некуда и незачем. Он зевнул, потёр небритую щеку и, не повышая голоса, устало бросил в салон:
— Хорош галдеть. Скоро обед, а вы глотки дерёте. Поберегите связки, они вам на татами пригодятся.
И, как ни странно, в салоне стало чуть тише. Дорога пошла под уклон, Равиль переключил передачу, и автобус затарахтел тише, словно набирая воздух в лёгкие перед долгим спуском. Лес по обе стороны трассы стоял сырой и тёмный, октябрь уже содрал с деревьев почти всю листву, и голые ветки напоминали скрюченные пальцы, тянущиеся к серому, низкому небу, которое давило на землю своей тяжестью и обещанием скорого снега. Сергей вспомнил, как сам ездил на соревнования сорок лет назад, как тренер, старый сухой узбек, гонял их до седьмого пота, и как пахло тогда в спортзале. Не потом и сыростью, а потом и победой, а сейчас пахло только сыростью и разочарованием. Он поёжился и застегнул куртку до самого верха, хотя в автобусе работала печка, и было душно.
Никто не понял, что случилось в первую секунду. Просто автобус вдруг перестал слушаться руля, его повело в сторону, Равиль выкрикнул что-то гортанное и резкое, и мир за лобовым стеклом стремительно перевернулся, смешав серое небо с чёрными стволами деревьев, и этот переворот сопровождался таким скрежетом металла и звоном бьющихся стёкол, что уши заложило мгновенно и навсегда, как будто кто-то включил тишину. Но тишины не было, был только сплошной, всепоглощающий грохот и ощущение, что тебя швыряют в огромной жестянке, как горошину, и нет никакой возможности остановить это падение.
Сергей пришёл в себя от того, что голова нестерпимо болела в районе виска, и что-то мокрое и тёплое текло по щеке. Он висел на ремне безопасности, которым никогда не пользовался, но сегодня почему-то пристегнулся. Может, из-за этого противного дождя, может, предчувствие какое-то было. Автобус лежал на боку, вернее, на том боку, который оказался низом, и всё, что было внутри, перемешалось, как в гигантском барабане лотереи. Он попытался понять, где верх, где низ. Увидел, что лобовое стекло разбито вдребезги, и в дыру, которая там образовалась, валил дым, не чёрный и густой, а сизый и едкий, какой бывает, когда горит проводка. Тишины по-прежнему не было, потому что истошно, на одной ноте, орали дети, и этот многоголосый, полный животного ужаса вой пронзал мозг похлеще любой боли. Сергей отстегнул ремень и упал на то, что раньше было потолком, больно приложившись плечом. Рядом с ним, зажатый между сиденьями, висел вниз головой Равиль, без сознания, изо рта у него тянулась тонкая нитка крови. В салоне творилось что-то невообразимое: дети визжали, плакали, звали маму, кто-то пытался ползти, кто-то лежал неподвижно, придавленный сорванными с кресел сиденьями. Автобус медленно, но неумолимо наполнялся дымом, и в этом дыму уже стали видны первые языки пламени, лижущие остатки обшивки где-то в районе двигателя, который теперь оказался почти в салоне. Первая мысль, которая пришла ему в голову, была настолько привычной и настолько нелепой в этой обстановке, что он даже усмехнулся разбитыми губами: «Надо бы закурить после такого стресса». Но тут же, следом, пришла другая мысль, холодная и ясная, как удар электрошокера: «Сейчас всё сгорит. Вместе с ними. Вместе с пацанами». И эта мысль вдруг выжгла из головы всю муть, всю похмельную тяжесть, всю привычку сутулиться и отводить взгляд, оставив только одну задачу, простую и понятную, как узел на поясе кимоно, который он завязывал тысячу раз: вытаскивать.
Он не думал о том, что дверь заклинило намертво и её не открыть никакой силой, он просто подошёл к ней, схватился за ручку и рванул так, как рвал когда-то, в молодости, тяжеленные мешки с картошкой, работая грузчиком в магазине, чтобы заработать на жизнь между сборами. Ручка осталась у него в ладони, а дверь даже не шелохнулась. Тогда он увидел окно рядом с дверью, аварийный выход, который, по инструкции, должен был открываться легко, но который, конечно же, заклинило от ржавчины и от удара. Он бил по нему ногой, потом плечом, потом снова ногой, но стекло даже не треснуло, оно было каким-то специальным, укреплённым, рассчитанным на идиотов, которые не читают инструкций. Сергей оглянулся в поисках чего-то тяжёлого и увидел угловатую металлическую ножку от сиденья, которая валялась рядом, оторванная ударом. Он схватил её и с размаху, со всей злостью, которая накопилась в нём за последние годы, за всю его жизнь, за презрительные взгляды родителей, за то, как он сам себя ненавидит по утрам, обрушил на стекло. Стекло треснуло, покрылось паутиной, но не выпало. Он ударил ещё раз, и ещё, и ещё, и наконец, кусок стекла вывалился наружу, открыв проём, в который можно было протиснуться, если не бояться порезаться об острые края. Он не боялся. Он вообще уже ничего не боялся, кроме того, что пламя сзади становилось всё громче и жарче, и дым застилал глаза, а дети орали так, что закладывало уши. Он подхватил первого, кто попался под руку — это был маленький, щуплый мальчишка из младшей группы, который, кажется, был в шоке и просто смотрел в одну точку, не двигаясь, и сунул его в проём, крикнув хрипло и страшно:
— Ползи! Живо! Наружу, мать твою, давай!
Мальчишка не шевелился, и тогда Сергей просто запихнул его в проём головой вперёд, толкнул, и мальчишка исчез, вывалившись наружу. Он не знал, что там, снаружи, высоко ли, упадёт ли, разобьётся ли, но там был воздух, а здесь был огонь, и выбор был очевиден. Потом был второй, третий, четвёртый. Он перестал различать лица, он видел только головы, руки, ноги в крови, которые надо было проталкивать в этот спасительный проём, и он орал на них, материл их, потому что они боялись, потому что они застревали, потому что пламя подбиралось всё ближе и жгло ему спину даже сквозь куртку. Он не чувствовал порезов от стекла, не чувствовал, как горит кожа на руках, он думал только об одном: надо успеть. Надо успеть, пока не рухнуло что-то сверху, пока не взорвался бензобак, пока дым не задушил тех, кто ещё остался внутри. Кто-то из старших пацанов помогал ему, подавал малышей, и он благодарно рявкал на них, чтобы не мешали, чтобы сами лезли, чтобы не ждали, пока их вынесут. Когда внутри, в этом аду, кроме него и Равиля, который всё ещё висел без сознания, никого не осталось, он понял, что сил больше нет. Руки дрожали мелкой дрожью, в глазах плыло, и каждый вдох давался с таким трудом, будто он дышал не воздухом, а раскалённым песком. Сергей подполз через завал к водителю, отстегнул его ремень, и тяжёлое тело рухнуло на него, придавив к полу. Он попытался взять Равиля на плечо, как мешок, но ноги подкосились, и они оба упали в дым. Тогда он потащил его волоком, ухватив за ворот куртки, по осколкам стекла, по кускам пластика, по тому, что ещё минуту назад было салоном автобуса, а теперь превратилось в топку. Он тащил Равиля и молился, хотя никогда в жизни не верил в бога. Он просто шевелил губами и шептал: «Ну давай, ну ещё немного, ну сука, давай, не умирай, старый дурак, давай, помоги мне, ты лёгкий, как мешок с ватой, давай».
Он вытолкнул Равиля в проём и сам, почти теряя сознание, повалился следом, свалившись на кучу детей и мокрую, холодную, спасительную землю. Вокруг кричали, плакали, кто-то звонил по телефону. Детские руки пытались оттащить его подальше от горящего остова, который уже полыхал вовсю, и жар от него ощущался даже на расстоянии. Сергей лежал на спине, смотрел в серое, низкое, равнодушное небо и чувствовал, как холодные капли дождя падают ему на лицо, смешиваясь с кровью и сажей, и это было самое приятное ощущение в его жизни за последние пятнадцать лет.
В больнице, куда их всех доставили попутными машинами, было шумно, суетливо и пахло лекарствами так сильно, что щипало в носу. Сергей лежал на каталке в коридоре, потому что мест в палатах не хватало, и сквозь пелену усталости и боли слышал, как медсёстры переговариваются между собой, как кто-то из родителей, примчавшихся на попутках из города, истерично выспрашивает про своего ребёнка, и как главврач, грузный мужчина в очках с толстыми линзами, говорит кому-то по телефону, что пострадавших много, но жертв, чудом, нет, все живы. Сергей повернул голову и увидел Наталью, ту самую мать, что смотрела на него утром с презрением. Она стояла в двух шагах и смотрела на него сейчас совсем иначе. В её глазах были слёзы, и благодарность, и какая-то растерянность, и страх, и надежда, всё сразу. Она шагнула к нему, открыла рот, чтобы что-то сказать, наверное, спасибо, или что-то важное, или просто слово какое-то человеческое, но он перебил её, не дав сказать, потому что не знал, как принимать благодарность, он умел только ругаться и терпеть. Он посмотрел на неё мутными, усталыми глазами, облизнул разбитые, пересохшие губы и сказал хрипло, едва ворочая языком, но с той интонацией, которую она узнала бы из тысячи, интонацией въедливого, надоедливого, никчёмного алкаша:
— Сгоняй-ка, Наталья, купи пузырь. Легче будет.
Она замерла на мгновение, не зная, как реагировать. Сергей закрыл глаза, лишь бы не видеть всего этого бардака. Голоса, шаги, чьи-то всхлипывания, всё смешалось в один тягучий гул, сквозь который пробивался только один звук, ровный и равнодушный. Дождь. Он всё так же лупил по крыше, по подоконнику, по всему жестокому миру, которому не было дела ни до этих пацанов, ни до самого Сергея, ни до того, что он сделал. И это было правильно. Потому что легче всё равно не будет.

Больше на Записки копаря
Подпишитесь, чтобы получать последние записи по электронной почте.