Метка мастера

«Время это ткань, из которой состоит жизнь.» (С) Бенджамин Франклин


Он понял, что они сойдутся характерами, когда её вкатили в палату на каталке, а она, бледная как полотно, уставилась на его заскорузлые пальцы, собирающие крошки с подноса.

— Что, дед, в морге печеньки будут? — хрипло выдавила она. — Или там диетическое питание?

Николай Петрович фыркнул, смахнув крошки в сторону:

— В морге, детка, главное не питание, а чтобы соседи по холодильнику не храпели. А ты, я смотрю, уже правила изучаешь?

С этого всё и началось. Николай Петрович разглядывал её, эту хрупкую девчонку с зелёными глазами, и чувствовал не жалость, а странное родство душ, приговорённых к одному и тому же финальному акту. Ему, Николаю Петровичу, было семьдесят. Он родился при Сталине, в голодные послевоенные годы, вырос в коммуналке, где на всех один туалет и одна мечта, просто дожить до завтра. Его детство пахло капустой и махоркой, а лучшим лакомством был кусок чёрного хлеба, посыпанный сахарным песком. Он помнил хрущёвскую оттепель с её надеждами и первым полётом в космос, брежневский застой с верой в «светлое будущее» и вечным дефицитом колбасы. Короткие годы Андропова и Черненко, с постоянной трансляцией «Лебединого озера» по всем каналам, когда генсеки сменяли друг друга будто в дурном сне. Горбачёвскую перестройку с пьянящим ветром перемен и пустыми прилавками, ельцинские лихие девяностые, когда зарплату не платили месяцами, а заказные убийства в новостях уже никого не пугали. Он успел пожить. Хотя, пожить, громко сказано. Просуществовать. Вытянуть свою лямку: отстоять у станка, поднять двоих детей, развестись с женой и наглядеться на эту жизнь с её кисло-сладким привкусом, который в итоге всё равно сводился к больничной диете. Его рак был логичным завершением, почти что штатной ситуацией, закономерным итогом организма, изношенного тяжёлой работой, плохой едой и вечной борьбой за выживание. А её рак… её рак был насмешкой, чёрной шуткой вселенского масштаба. Сколько ей лет? Двадцать? Двадцать два? В этом возрасте он, пацан с горящими глазами и кепкой набекрень, ещё верил, что будущее это что-то большое и ясное, что там, за горизонтом, его ждёт новая, счастливая жизнь, а не стерильная палата с видом на соседний морг.

— Николай Петрович, — представился он, откидываясь на подушку. — Почётный жилец онкодиспансера. В анамнезе карцинома простаты, как у настоящего мужчины, и семьдесят лет неправильного питания. А тебя как зовут?

— Катя, — выдохнула она, закрывая глаза. — Лейкемия. Двадцать два года. В анамнезе наивность, несчастная любовь и победа в лотерее «Чей организм сломается первым».

— Лейкемия, — протянул он, кивая. — Белокровие. Звучит почти поэтично, как будто ты не умираешь, а превращаешься в эльфа. Моя карцинома звучит более солидно, по-хозяйски. Как ржавчина на станине. Жил-был себе старый станок, и вот он окончательно проржавел. — Николай Петрович выразительно посмотрел на своё одеяло в районе бёдер.

— Фельдмаршал перестал командовать парадом? — хмыкнула Катя.

Николай Петрович помолчал, глядя, как пылинки танцуют в луче света от лампы:

— Знаешь, в чём главный плюс моего положения? — спросил он, и в его голосе зазвучали ядовитые нотки. — Мне не надо строить планы. Ни на отпуск, ни на пенсию. Абонемент в бассейн куплен до конца жизни. Вон он, — он мотнул головой в сторону капельницы. — А ты… тебе бы ещё ошибаться в любви, рожать детей, покупать квартиры в ипотеку. А вместо этого твой главный инвестиционный проект это подбор симпатичного савана.

Катя слабо улыбнулась, не открывая глаз:

— Зато не будет кредитов. И мужа-алкаша. И ипотеки. Смерть — это окончательное освобождение от обязательств, дед. Своеобразный курс молодого бойца по достижению нирваны.

— Нирвана, — повторил Николай Петрович, смакуя слово. — Мне нравится. Пахнет духом юности, так сказать. Значит, мы с тобой, Катюша, не пациенты, а просветлённые мастера. Проходим финальный квест, как вы, молодые, говорите. Надеюсь, призовой фонд того стоит.

— Главное, чтобы в конце не выяснилось, что это всё была лишь реклама какого-то обезболивающего, — прошептала она.


Дни шли, сливаясь в череду процедур, смены капельниц и бесконечных измерений температуры. Их странное соревнование в чёрном юморе не утихало, а лишь обретало новые, ещё более мрачные формы. Когда Катю тошнило после химиотерапии, она, бледная и обессиленная, говорила:

— Похоже, мой эльфийский организм отвергает человеческую пищу.

Николай Петрович в ответ ворчал, разглядывая свою капельницу: — Зато моя ржавчина прогрессирует с достоинством, без таких мелких неприятностей.

Эта игра в циничные остроты стала их формой взаимной поддержки, щитом против отчаяния. Увидев, как Катя с трудом поднимает голову с подушки, старик заметил, глядя в окно на крышу морга:

— Там, кстати, третий холодильник с видом на парк, самый тёплый. Советую забронировать заранее. 

Катя слабо улыбалась в ответ, находя в этих мрачных шутках странное утешение, подтверждение того, что они всё ещё могут шутить над тем, что их убивает.

— Слышь, Петрович, — будила она его утром, — а если я сейчас позову медсестру и скажу, что мне плохо, они хоть мороженое принесут? Или опять этот кисель, от которого хочется выздороветь просто из чувства протеста?

— Экономить силы надо, — бурчал он, отворачиваясь к стене. — Жалобу на кисель в книгу отзывов и предложений напишешь. Посмертно.

Но когда медсестра ушла, он достал из тумбочки шоколадку, припрятанную с прошлого визита внучки. Разломил её пополам в полной тишине, протянул ей часть.

— Спасибо, — сказала она неожиданно тихо. — У меня папа тоже любил «Алёнку». Всегда из командировок мне её привозил.

— А я своих дочерей на ней выкормил, — хрипло ответил Николай Петрович. — В девяностые, знаешь ли, иначе нельзя было. Шоколад в то время был дорогой валютой.

Они соревновались в цинизме, как пилот и штурман, теряющие высоту, но не чувство самоиронии.

— Дед, смотри, — она тыкала худым пальцем в окно, где садилось багровое солнце. — Прямо как в том анекдоте, помнишь? «Доктор, я буду жить? А смысл?»

— Вот именно, — кашлянул Николай Петрович. — Тут смысл в том, чтобы это гов… то есть, это прекрасное закатное светило, — поправился он, глядя на входившую санитарку, — пережить. Хотя бы на пять минут.

А когда санитарка ушла, добавил уже совсем тихо:

— Я на Дальнем Востоке такие закаты видел… После дождичка. Воздух прозрачный как хрусталь. И так кедром пахнет, аж дух захватывает. Стоишь на сопке, и кажется, будто небо обнимает тебя тёплым, ласковым светом. И дышишь-дышишь свежим воздухом, чистым и пахнущим смолой, словно пытаешься вобрать всю эту безграничную тишину и унести с собой.

— Я только в Инстаграме такое видела, — усмехнулась Катя. — Фильтры, наверное.

— Дура, — беззлобно бросил он. — Фильтры так не могут.

Их повседневная программа хосписа обрастала новыми пунктами. После особенно унизительной процедуры с катетером Николай Петрович лежал, сжав зубы, а Катя, бледная, но упрямая, объявила:

— За мужество при медицинском насилии полагается… э-э-э… право заказать на ужин не ту кашу, которую дают, а ту, которую ты ненавидишь чуть меньше.

— А за то, что не верещал на уколе? — выдавил он, пытаясь улыбнуться.

— За это, — она сделала многозначительную паузу, — тебе полагается целых пять минут тишины, пока твой ровесник из соседней палаты не начал опять звать свою Марфу. 1942 года выпуска.

Он рассмеялся, и это превратилось в кашель. Катя протянула ему стакан с водой. Их руки, обе одинаково бледные, пересеклись: старческая, в паутине прожилок, и юная, синеватая от болезни.

— Знаешь, Петрович… — сказала она, когда тот отдышался. — А ведь та Марфа, наверное, счастливая была. Раз её до сих пор помнят.

— Да уж, — просипел он, откидываясь на подушки. — В отличие от моей Юльки. Та сбежала с соседом-аккордеонистом, пока я на заводе по две смены корячился. Говорила, я ей жизнь отравляю.

— Дура была, — просто сказала Катя.

— Ага, — согласился Николай Петрович. — У того аккордеониста потом зубы выпали. — Он посмотрел на костяшки пальцев. — Хорошо, не посадили. Скажи мне кто, может, и не женился бы на ней.

Катя засмеялась, а потом застонала, схватившись за бок. Боль всегда была тут, за порогом. Они лишь ненадолго запирали перед ней дверь.

— Ладно, — Катя вытерла слезу, смешанную с потом. — Давай свою кашу, ненавистную. А то эти пять минут тишины скоро кончатся.

— На, — он отодвинул свой поднос. — Только ешь осторожно. У нас тут не «Макдональдс». Подавишься, вот патологоанатом удивится. Такой позор в медицинской карте будет.

— Похороны за казённый счет? — подняла она бровь.

— Мечтать не вредно. Родственники прибегут, ритуальщики их как липку обдерут. Знаешь, Кать, — сказал Николай Петрович, разминая одеревеневшие пальцы. — Юлька моя когда хвостом вильнула, ну я и решил что-то в жизни поменять. Мне тогда под сорок было, в стране бардак полнейший, бандиты, разборки. На зарплату токаря было не выжить. Тем более не платили месяцами. А у меня с детства хобби было, в часах ковыряться. Дед мой по материнской линии, Антон Кондратьевич, часовых дел мастером был. Сами кремлёвские куранты ремонтировал! Вот и меня ещё ребёнком подсадил. Я мастерскую по ремонту часов открыл.

— Получалось? — она приподнялась на локте, заинтересованно щурясь.

— Первые два года — нет. Девяностые это не увеселительная прогулка была. Жрать-то что-то надо было. Это вы тут сейчас жируете, хоть и плачетесь. — Катя хмыкнула, но взгляд ее смягчился. — Потом пошло. Ко мне из других городов даже везли. Старики, часы с кукушкой, молодые, швейцарские хронометры. Все хотели время обмануть. Я им говорил: ребята, я не волшебник, я только чиню. Это дед мой мастером был, а от меня чудес не ждите.

— И что, все счастливы остались?

— Нет, конечно. Бывало часы останавливались навсегда. Помню, владельца под машину попасть угораздило, часы вдребезги. Другие, перестали заводиться после того, как хозяин умер в своей постели, и чтобы я не делал, ничего не выходило. Смерть, она как песок в механизм попадает. Никакому мастеру не под силу. — Он умолк, глядя на свои руки. — Я к чему всё это. Ты, Кать, не останавливайся. Не давай песку забиться.

— Легко сказать, — ответила Катя. — Я вот куранты только с площади видела, да по телевизору на Новый год. А ведь в детстве, на уроке истории, учительница так рассказывала про их создание… Про мастеров, которые собирали этот гигантский механизм, чтобы даже на самых окраинах города слышали ход времени. Я тогда мечтала хоть раз подняться на башню, посмотреть вблизи на их устройство… Представляла, как они двигаются, такие большие и важные. — Она повернулась к окну. — Теперь и этого не увижу. Страшно мне, Петрович. Очень страшно.


На следующее утро Николай Петрович проснулся от шума в палате. 

— Мам, ну не надо шариков, честно, — Катя пыталась улыбнуться, но получалась только усталая гримаса. Она лежала, откинувшись на подушку, а вокруг её койки суетились трое. Мать, с натянутой, словно из проволоки, улыбкой, пыталась прикрепить к спинке кровати жалкий надувной шарик цвета разбавленного компота. Близнецы, два угловатых подростка, похожие на пару нервных жеребят, переминались с ноги на ногу, держа в руках свёрток в подарочной бумаге и коробку с невзрачным больничным пирожным.

— Катюш, ну это же двадцать три! — голос матери звенел фальшивой бодростью. — Это ж надо отметить! Мы тут с мальчиками…

— Отметим, мам. Тише. Николая Петровича разбудишь. — Катя закрыла глаза, будто от вспышки света. — Просто посидим потом. Ладно?

Братья переглянулись. Они видели, как истончились её запястья, как синева под глазами не скрывается даже под румянцем, который навела мать. Праздник не получался. Получалось что-то тягостное и неловкое, спектакль, в котором все актёры забыли свои роли. Николай Петрович, которого разбудил шум, несколько минут молча наблюдал за этой сценой, лежа на боку и притворяясь спящим. Он видел, не глазами, а какой-то внутренней, натренированной болью и одиночеством чуткостью, как Катя из последних сил играет в нормальность, и как её родные, сами того не желая, давят на неё этим своим отчаянным, наигранным весельем. Циничного, стойкого солдата в её лице не было. Была измученная девчонка, которую заставляют улыбаться на подъёме к эшафоту. Он медленно, с тихим кряхтением, поднялся с кровати.

— Простите, — буркнул он в сторону гостей, — отойду по делам.

Он вышел в коридор, залитый холодным светом люминесцентных ламп. Запах антисептика здесь был гуще. Прислонившись лбом к прохладному стеклу окна, он достал из кармана пижамы потёртый телефон. Пальцы с трудом нашли нужный номер в памяти. Он нажал кнопку вызова и поднёс трубку к уху, глядя на бесцветный силуэт больничного корпуса напротив. 

— Слушаю, Коля. Как ты там? — раздался в трубке знакомый, спокойный голос.

Николай Петрович помолчал пару секунд, подбирая слова. Его собственный голос прозвучал непривычно тихо, без привычной едкой хрипотцы.

— Слушай сюда, Саня… Мне нужно кое-что. Срочно.


Они встретились на скамейке у больничного корпуса, под ярким, по-летнему сияющим, но не греющим солнцем. Александр Григорьевич, в строгом пальто, с лицом человека, привыкшего к дисциплине и режимным объектам. Николай Петрович, в стареньком пуховике на пижаму. Он молча протянул телефон с фотографией Кати. С экрана смотрела худая девушка с горящими зелёными глазами и кривой, озорной улыбкой, от которой уже мало что осталось.

— Внучка? — тихо спросил Александр Григорьевич.

— Нет. Соседка по палате. Лейкемия, терминальная стадия.

Александр Григорьевич вздохнул, собираясь говорить о правилах, о доступе, о невозможности. Но Николай Петрович поднял на него взгляд, отсекающий любые возражения.

— Саша, там, внутри… шестерни ещё те же? Дед говорил, на главном барабане у него метка осталась, напильником, помнишь? Уверен, помнишь. Ты тогда с нами был.

Александр Григорьевич задумчиво смотрел на проходящую мимо девушку с коляской. Из памяти, словно из глубины механизма, из-за толстых стальных стен, до него доносился скрежет напильника и тихий смех старого мастера. Он снова увидел себя, шестнадцатилетнего пацана, дрожащими руками подающего инструмент.

Они втроём в сердце гигантского механизма. Старый Антон Кондратьевич, он сам, молодой Сашка, и маленький Колька, притихший в углу. Воздух пахнет старым железом и машинным маслом.
— Держи, Сашок, — старик протягивает ему молоток особым, только ему ведомым хватом. — Да не трясись ты так. Металл чужой дрожи не любит. Его чувствовать надо.
А потом поворачивается к внуку, усаживающемуся на ящик с инструментами:
— А ты, Николка, смотри и запоминай. Это не железки. Это душа. Она поёт, когда все винтики на своих местах.
Антон Кондратьевич берёт напильник и одним точным движением оставляет едва заметную насечку на латунном барабане.
— Моя метка, — улыбается он. — Чтобы знали, кто здесь главный был. Чтобы память была.

— Николай, ты же понимаешь… Это секретный объект. Режим. Да меня выпрут оттуда и не посмотрят, что пятьдесят лет проработал, — его голос дрогнул.

Николай Петрович кивнул на телефон с фотографией Кати.

— Мы уже отстрелялись, Сань. А ей… ей нужно услышать, как тикает вечность. Чтобы перестать бояться.

Он просил не как умирающий, а как хранитель. Как последнее звено в цепи, которая не должна порваться. Александр Григорьевич смотрел в глаза Николаю Петровичу, не на мольбу, а на ту самую одержимость, что горела в глазах его деда, Антона Кондратьевича, когда тот в последний раз собирал главный ход. Он был в долгу перед человеком, который подарил ему блестящую карьеру, обучив своему мастерству. Он медленно, тяжело кивнул.

— Хорошо, — сказал Александр Григорьевич, — если что, в одной камере сидеть будем.


— Что ж ты, именинница, не сказала? — с укором спросил Николай Петрович, возвращаясь в палату. Катя слабо улыбнулась, глядя в потолок.

— А что говорить? Что у меня сегодня день рождения по случаю скорого закрытия учреждения? Не хотела портить статистику моргу. Вдруг у них план по праздничным поступлениям.

— Дура, — беззлобно бросил он, опускаясь на кровать. — Статистику они и так выполнят. А твои-то что, с шариками припёрлись? Хотели устроить «вечеринку до утра» в нашем с тобой понимании этого слова?

— Хотели, — вздохнула Катя. — Мама пыталась быть бодрой, как новогодняя ёлка после десяти дней праздников. А братья… Боже, они смотрят на меня так, будто я уже наполовину привидение. Не знают, шутить им или плакать. А я не могу… не могу вот эту их надежду выносить. Она тяжелее, чем эта грёбаная капельница.

Николай Петрович кивнул, разминая онемевшие на холоде пальцы:

— Понимаю. Надежда, она, как неудобный стул в приёмной: сидеть больно, а встать, значит всё признать. Ладно, поскольку ты у нас теперь юная особа в самом расцвете… хм… лет, а по совместительству наш почётный резидент, я тебе подарок приготовил. Есть тёплая одежда?

Катя медленно перевела на него взгляд.

— Что, дед, заказал нам соседний холодильник под семейный номер?

— Нет, — он покачал головой, и в его глазах мелькнула та самая старая, ядовитая искорка. — Кое-что получше. Учитывая, что тебе, как ты сама понимаешь, недолго осталось…

Катя фыркнула, но в её глазах вспыхнул слабый огонёк любопытства:

— Обещаю, буду держаться из последних сил. Просто чтобы посмотреть, на что ты там сподобился.


Следующим вечером, когда на больницу опустился тяжёлый, насыщенный лекарствами сон, они двинулись в путь. Это был настоящий побег, тихий, отчаянный, без разрешения врачей. Николай Петрович, прикинувшись спящим, дождался, когда дежурная медсестра скроется в ординаторской, и тогда жестом подозвал Катю. Та, будто понимая всё без слов, уже была готова, в своём потрёпанном пальто, с шерстяной шапкой, надвинутой на лоб. Они тихо скользнули за дверь, аккуратно прикрыв её за собой. Катя шла, опираясь на руку Николая Петровича. Каждый шаг давался ей с огромным трудом, но в её глазах горела решимость. Длинный больничный коридор казался бесконечным, каждый скрип двери или отдалённый голос заставлял их замирать. Но им везло, встречались лишь сонные санитарки, не обращавшие на них внимания. Их дыхание заклубилось на морозном воздухе, когда они вышли на улицу.

— Ничего, Петрович, — хрипела она, преодолевая очередную ступеньку на парапете. — Если чё, скажем, что мы призраки на увольнительной.

— Молчи, дура, — буркнул он, но крепче взял её за локоть. — Призраки по протоколу тише воды ниже травы. И кости у них не болят, знаешь ли.

У ворот их ждала тёмная «Волга» с заведённым двигателем. Александр Григорьевич вышел и молча кивнув, открыл заднюю дверь. Катя поздоровалась и с облегчением опустилась на сиденье:

— Ух… Кажется, я уже пол-жизни оставила на этом пути до машины. На обратную дорогу хватит?

— Хватит, — твёрдо сказал Николай Петрович. — Обратно покатимся, как сыр в масле.

Зимний город проносился за окном призрачным и почти безлюдным. Длинная аллея фонарей отбрасывала жёлтые пятна на свежевыпавший снег, в котором отражался весь спящий город. Огни ночной Москвы мерцали в ледяных узорах на стекле, словно тысячи маленьких звёзд, провожавших их необычное путешествие. Снежный покров лежал ровным саваном на крышах машин и скамейках, и только их машина нарушала эту идеальную зимнюю картину, оставляя за собой чёрные следы на белом снегу. «Волга» свернула на набережную, и за рекой, в ночи, возникли зубчатые стены и знакомые всем силуэты башен. Катя прильнула к окну.

— Знаешь, Петрович, — её голос дрогнул, — а ведь я тут родилась. В Москве этой. А увидела её по-настоящему только сейчас, когда… когда уже почти не осталось времени.

— Всякое в жизни бывает, — старик смотрел вперёд, на темнеющую дорогу. — Главное, увидеть. Хотя бы раз.

— Красиво, — тихо сказала Катя, прилипшая лбом к холодному стеклу. — Как в кино. Только мы не в главных ролях, а в массовке, которую забыли позвать на съёмочную площадку.

— В главных ролях тут обычно вороны, — заметил Николай Петрович. — Им виднее.

У ворот Кремля их остановил вооружённый часовой. Александр Григорьевич опустил окно, протянул документы.

— Здравствуй, Лёша. Срочные работы по механизму. Со мной рабочая группа. Мастер-настройщик и ученик. Посещение согласовано. 

— Добрый вечер, Александр Григорьевич. — Часовой заглянул в салон. Бегло оглядел старого мужчину с умными глазами и бледную девушку.

— Документы? — строго спросил он.

Николай Петрович медленно протянул своё удостоверение:

— По наследству, сынок, — тихо сказал он. — От деда.

Часовой сверил бумаги, отдал честь. Ворота медленно распахнулись. «Волга» покатила по брусчатке. Катя завороженно смотрела на освещённые соборы, на гигантскую Царь-пушку.

— Эх, — сказала она. — Жаль, не могу сделать селфи. «Я и государственные символы. Оба бессмертные».

— Вот молодёжь… — с укором бросил Николай Петрович. — Ты сейчас видишь то, что миллионы в Инстаграме никогда не увидят. Дыши, пока лёгкие слушаются.

Машина остановилась у подножия Спасской башни.

— Ну что, именинница? — обернулся Николай Петрович. — Готова к главному аттракциону?

Катя, прижав руку к груди, чтобы скрыть дрожь, кивнула:

— Только чтобы не последнее китайское предупреждение… А то обидно, дойти до самого финала и сдохнуть на лестнице.

— Ты уж постарайся, — он крепко взял её под локоть. — Я же с тобой. Старый, больной, но ещё прочный.

Александр Григорьевич отпер неприметную железную дверь. Впереди, в темноте, уходила вверх узкая, винтовая лестница. Они втроём начали подъём. Катя шла, цепляясь за холодные перила, каждый шаг давался ей с трудом. Николай Петрович шёл следом, готовый подхватить её, его собственное дыхание становилось всё тяжелее. Воздух пах сталью, машинным маслом и вековой пылью. Они прошли последний пролёт и вышли к небольшой площадке с дверью. Просторное помещение под самым циферблатом было заполнено гигантским механизмом. Латунные шестерни, стальные маховые колёса, блестящие валы, всё это складывалось в сложнейший организм, замерший в ожидании боя. В тишине слышалось лишь ровное, мощное биение. Пульс гиганта, отсчитывающий секунды.

— Как раз вовремя, — сказал Александр Григорьевич, подходя к панели управления. Механизм ожил. Сначала послышался нарастающий гул: тяжёлые гири пришли в движение. Потом щелчки и переборы: заработал программный барабан. И наконец, раздался первый удар молота о колокол. Низкий, медный, пронизывающий всё существо. Бой курантов наполнил башню, отдаваясь вибрацией в теле. Николай Петрович подвёл Катю к узкому слуховому окну, выходящему на Москву. Город лежал внизу, залитый огнями, величественный и бесконечный. Золотые купола соборов сияли в ночи, огненная лента Садового кольца уходила за горизонт. Справа, мерцая тысячами офисных окон, упиралась в чёрное небо клыкастая стена Москва-Сити, слева виднелась тёмная громада сталинских высоток, утопающая в снежной дымке. С этой высоты всё казалось одновременно огромным и бесконечно миниатюрным. Даже широкие магистрали казались тонкими светящимися нитями, а машины крошечными бусинками, медленно катящимися по ним. Снег кружился в свете прожекторов, падая на спящий город. Катя стояла, не двигаясь, вцепившись в старую раму. Слёзы текли по её лицу, но она не замечала их.

— Дед… — её голос был едва слышен под мощные удары. — Они же… они все умрут. Все эти огоньки внизу. Каждый. Так же как и мы с тобой. А это… — она сделала слабый жест рукой, охватывая и механизм, и город за окном, — это останется?

Николай Петрович, не отрываясь от её профиля, освещённого отблесками кремлёвских огней, кивнул:

— Останется. Но не в том смысл, Катюша. Смотри.

Он подвёл её к самому сердцу механизма, к огромному латунному барабану, испещрённому рядами штифтов и рычагов.

— Видишь эту насечку? Вот тут, едва заметную. Её мой дед оставил. Антон Кондратьевич. — Николай Петрович провёл корявым пальцем по воздуху, словно касаясь невидимой метки. — А потом… — он с теплотой посмотрел на Александра Григорьевича, — потом, когда пришло его время, дед взял сюда Сашку вот этого, перенимать мастерство. И Сашка не подвёл. Пятьдесят лет здесь, в этой башне. Всю жизнь на то, чтобы этот бой не смолкал. А я… я хоть и пошёл по другим стопам, но душой всегда здесь оставался. Поэтому тут и мой след есть. А теперь и твой.

Катя смотрела на метку, на гигантские шестерни, плавно движущиеся в такт боя.

— Получается, мы все… звенья? — тихо спросила она. — И те, кто строил, и те, кто чинил… и те, кто просто слушает этот бой?

— Все, — твёрдо сказал Николай Петрович. — Вся шеренга. От самого первого звонаря, чьё имя кануло в лету, до того часового внизу, который нас пропустил. И до тебя. Ты сейчас тоже часть этого звона. Ты встроилась в этот ход. Неважно, сколько твоё сердце пробьётся ещё, сто раз или сто тысяч. Важно, что оно совпало с этим боем. И отозвалось.

Последний, двенадцатый удар раскатился под сводами и медленно затих, растворившись в ночи. В башне воцарилась оглушительная тишина, нарушаемая лишь ровным, размеренным цоканьем ходового механизма. Тик-так. Тик-так. Звук, отмеряющий следующие минуты до боя. Катя обернулась к Николаю Петровичу. В её зелёных глазах, огромных на исхудавшем лице, не было ни страха, ни отчаяния:

— Я поняла, — сказала Катя. — Красота не в бессмертии, а в том, чтобы быть нужным звеном. Чтобы твой миг… твой вклад… совпал с боем этих колоколов.

Николай Петрович смотрел на неё, и на его губах играла лёгкая улыбка:

— Теперь не страшно? — тихо спросил он.

— Теперь не страшно, — она улыбнулась, и в её улыбке проскользнули благодарность и понимание. — Кажется, я нашла своё место в этом вечном движении.

Он взял её руку, и их ладони, старая и молодая, усохшие от болезни, сомкнулись в крепком, молчаливом рукопожатии двух звеньев одной бесконечной цепи.


Больше на Записки копаря

Подпишитесь, чтобы получать последние записи по электронной почте.

Запись опубликована в рубрике Проза с метками , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Оставить комментарий