«В глазах ребёнка нет семи чудес света. Их там семь миллионов» (C) Уолт Стрейтифф
Больницы всегда пахнут одинаково — резковатым антисептиком, припудренным слабым ароматом больничной еды из дальнего конца коридора. Этот запах, въедливый и безличный, словно напоминает: здесь все равны перед болезнью, перед страхом, перед ожиданием. Флуоресцентные лампы, мертвенно-бледные, отбрасывают тени, делая лица посетителей усталыми и серыми, будто сама жизнь здесь теряет насыщенность, выцветает до полутонов.
Я сидел на холодном пластиковом стуле, вжавшись в угловатый подлокотник, и думал о том, как жизнь иногда напоминает эту больницу. Она — такой же длинный коридор с закрытыми дверями, за каждой из которых кто-то страдает, надеется или сдаётся. А может, и всё сразу. Ведь надежда и отчаяние редко ходят порознь. Они сплетаются в один плотный клубок, как провода капельницы, в которых течёт что-то между ядом и спасением. Моё собственное страдание в тот момент казалось мне важным: ноющая спина, стреляющие боли, страх перед возможным диагнозом. Но разве не в этом парадокс боли? Она всегда субъективна, всегда гиперболизирована собственным восприятием, и в то же время ничтожна на фоне чужих трагедий, разворачивающихся за соседними дверями. Я уставился в трещину на стене, которая змеилась от потолка вниз, как карта чьей-то несложившейся судьбы. Или, может, эта трещина просто случайный изъян штукатурки, лишённый всякого смысла, пока человеческое сознание не начинает искать в ней узор, историю, предзнаменование?
— Здесь свободно?
Голос был тихий, но четкий, как звонок хрустального колокольчика в этой унылой атмосфере. Я повернулся. Девочка. Лет семь, не больше. На ней был больничный халатик, болтающийся на хрупких плечах, и розовая вязаная шапочка, из-под которой выбивались редкие пряди светлых волос. Почти прозрачных, как будто сама жизнь постепенно вымывала из них цвет. В одной руке она держала капельницу на колёсиках — верную спутницу всех, кто здесь надолго.
— Конечно, — я снял свой рюкзак с соседнего стула.
Она с трудом забралась на стул. Села, устраиваясь поудобнее. Капельница с тихим стуком встала рядом.
— Вы тоже ждёте? — спросила она, глядя куда-то в пространство перед собой.
— Да. Врача.
— А я жду, — она призадумалась, — когда перестанет болеть.
Её слова повисли в воздухе, тяжёлые и недетские. Я посмотрел на её руки, тонкие, с синеватыми прожилками, со следами от катетеров. Настоящая боль, не чета моей. За окном медленно падал снег. Первый в этом году. Белые хлопья прилипали к мутному стеклу, таяли, оставляя мокрые следы.
— Красиво, — сказала девочка, следуя за моим взглядом. — Как будто кто-то там, наверху, стряхивает пух с подушки.
— Ты так думаешь? — Я улыбнулся.
— А вы?
— Не знаю. Наверное, я слишком взрослый, чтобы верить в такие вещи.
— Взрослые странные, — она покачала головой. — Они перестают верить в пух на небе, но начинают верить в то, что боль никогда не кончится.
От её слов что-то сжалось у меня внутри.
— А во что веришь ты?
Она задумалась, потом достала из кармана халата две смятые карамельки и протянула одну мне.
— Я верю, что если сегодня мне дали конфету, значит, день прожит не зря.
Я взял карамельку, развернул. Липкая, слишком сладкая. Но в этот момент — самая вкусная на свете.
— А ещё я верю, — продолжала она, глядя на снег, — что если снежинки не повторяются, то и люди, наверное, тоже. Поэтому нельзя терять ни одной.
Я смотрел на неё и вдруг осознал всю нелепость своих жалоб: на работу, на усталость, на боль в спине. В этом хрупком ребёнке было больше мудрости, чем во мне за все тридцать пять лет жизни.
— Знаешь, я в детстве мечтал стать космонавтом, — сказал я.
— Получилось?
— Нет. Но, может, это и к лучшему. Там, в космосе, я бы не встретил тебя сегодня.
Она рассмеялась. Звонко, искренне, и на мгновение больничный коридор перестал быть тюрьмой, а стал просто местом, где иногда случаются важные встречи.
— А если бы вы полетели в космос, — спросила девочка, вертя в пальцах обертку от конфеты, — что бы вы там искали?
Я задумался. Вопрос, на который в тридцать пять лет не находилось ответа.
— Наверное… себя. Или смысл всего этого.
— А разве его нельзя найти здесь? — Она указала пальцем на потрескавшийся линолеум. — Вот же он, под ногами.
— Хотел бы я, чтобы всё было так просто.
— Когда мне очень больно, — сказала она, осторожно подтягивая ноги к себе, — я смотрю на трещины на потолке. Они как реки на карте. И я представляю, что где-то там, в конце самой длинной трещины, есть страна, где боли не существует.
Я с интересом смотрел на маленького философа.
— А ещё я думаю, — продолжала она, — что все мы как эти снежинки за окном. Каждая спешит к земле, боится растаять, но все равно летит. Потому что иначе не увидишь, как светит солнце на крышах.
Я сжал в кулаке фантик от конфеты.
— Ты не боишься?
Она долго молчала, потом повернула ко мне лицо. Бледное, с синяками под глазами, но удивительно спокойное.
— Боюсь. Особенно ночью. Но потом вспоминаю, что моя мама говорит: страх — это просто тень от чего-то важного.
— От чего же?
— От любви, наверное. — Она вдруг улыбнулась. — Вот вы любите кого-нибудь?
Вопрос прозвучал так неожиданно, что я засмеялся.
— Наверное, уже нет. Разве что своего кота.
— А я люблю маму, нашу медсестру Таю и вот того воробья, что прилетает к окну. — Она пересчитала на пальцах. — Трёх. Это много?
— Это целая вселенная, — ответил я тихо.
За окном снег усиливался. Хлопья теперь падали густо, как будто небо решило за один день отдать всю зимнюю нежность.
— Знаете, — сказала девочка, глядя на метель, — я придумала. Если я… когда меня не станет, я превращусь в снежинку. И буду падать на плечи тем, кого люблю. Совсем чуть-чуть. Чтобы не было больно.
Я резко отвернулся, делая вид, что поправляю шарф. По щеке скатилось что-то горячее.
— А я, наверное, стану звездой, — ответил я, не глядя на неё, чтобы она не заметила мою секундную слабость. — Тусклой и некрасивой. Но если очень захотеть, меня можно будет разглядеть.
Она внимательно посмотрела на меня, потом кивнула:
— Договорились. Только вы не прячьтесь за облаками.
В этот момент из-за угла вышла медсестра.
— Сонечка, вот ты где, солнышко. Пойдём, пора на процедуры!
Девочка-Сонечка вздохнула и сползла со стула.
— Приходите ещё, — сказала она, берясь за капельницу. — Мы с вами ещё не договорили про космос.
Я смотрел, как она уходит, такая маленькая в огромном коридоре. Её розовая шапочка мелькнула за поворотом, как последняя вспышка цвета в этом белёсом мире.
Я вышел из больницы уже под вечер, но чувствовал, что-то во мне осталось там, на том пластиковом стуле, рядом с девочкой в розовой шапочке. Снег продолжал падать, и я думал о том, как мы все живём в иллюзии собственной важности. Строим карьеры, копим деньги, злимся на пробки и очереди, как будто это и есть жизнь. А потом случайный разговор с ребёнком, который, возможно, никогда не вырастет, вдруг обнажает всю пошлость наших «взрослых» тревог. Она была права. Мы перестаём верить в пух на небе, но начинаем верить в бесконечность собственной боли. И в этом наша главная ошибка. Потому что боль — временна. Даже та, что кажется вечной. А вот умение видеть снежинки, которые не повторяются — это и есть настоящее чудо.
Я шёл и думал о том, что мы все как снежинки. Уникальные, хрупкие, обречённые растаять. Но пока мы летим, мы можем отражать свет. Можем касаться чьих-то ладоней, ощущая их тепло. Можем, как та девочка, дарить карамельки и напоминать, что жизнь — это не диагнозы и не больничные коридоры. Это моменты. Те самые, что мы так редко замечаем. И, возможно, смысл не в том, чтобы найти ответ на вопрос «зачем». А в том, чтобы, подобно ребенку, уметь радоваться тому, что сегодня тебе дали конфету. И верить, что если снежинки не повторяются, то и плохое тоже. И каждая замёрзшая капелька, падающая сверху, теперь казалась мне чьим-то невысказанным словом, чьей-то несбывшейся мечтой, чьей-то оборвавшейся песней.
Я задержал дыхание, наблюдая, как очередная снежинка тает у меня на рукаве. И впервые за долгие годы почувствовал себя не затюканным менеджером с больной спиной, а тем самым мальчишкой, который когда-то мечтал о космосе. Потому что космос, он не только там, среди звёзд. Он в случайных встречах. В хрупких моментах. В детской мудрости, которая напоминает: главное не продолжительность полёта, а его красота. Я подставил лицо небу. Хлопья таяли на коже, как мимолётные прикосновения. Где-то там, среди миллионов одинаковых снежинок, летела одна особенная. Та, что верила, что боль не вечна. И я вдруг понял: мы все ищем смысл в звёздах, а он — в этих хрупких мгновениях. В разговорах, которые могут быть последними. В конфетах, которые кажутся слишком сладкими. В детской вере, что даже смерть — это не конец, а просто превращение в снежинку. Я достал телефон и набрал номер, который не набирал уже полгода:
— Мам? Это я… Да, я знаю, поздно. Просто… Просто хотел сказать, что люблю тебя.
И пока слова висели в морозном воздухе, снег падал мне на протянутую ладонь. Белый, чистый, неповторяющийся. Как обещание. Как прощание. Как начало.
Больше на Записки копаря
Подпишитесь, чтобы получать последние записи по электронной почте.
